Главная \ Литературная гостинная \ Литературная гостиная "Струны души"(13)
Литературная гостиная "Струны души"(13)
Ах, души моей нежные струны!
Вам бы только всё петь и петь
в час, когда серебристые луны
в звёздном небе устали гореть.
Инна Костяковская
===================================================================
Дорогие читатели!
Давайте немного отвлечемся от тех напряженных событий, которые происходят сейчас в Киеве.
Рассказы Риммы Лавочкиной – это особый мир. Мир детских воспоминаний, мир чистого и светлого человека. Читать без слёз их невозможно, потому что это не придуманные истории, это сама жизнь, во всём её драматизме… К сожалению, детство бывает разным. Когда я смотрю на фотографии, на счастливые лица детей Риммы, на её картины, полные света и удивительных жизнеутверждающих красок, первое что приходит в голову[cut] – откуда у этой маленькой, хрупкой женщины такая жизненная сила, такой огромный талант делать всё, к чему она прикасается цветным и ярким…
А какие у Риммы стихи! Только очень талантливый человек, сумевший сохранить в себе непосредственную, неординарную, чистую душу ребенка, может так писать… Редко встречается поэзия с таким глубоким внутренним содержанием, с таким сильным энергетическим посылом.
Дай Бог Римме жизненных сил, вдохновения, новых творческих удач!
Здоровья и процветания всей семье!
С теплом,
Инна Костяковская.
Римма Лавочкина. Дети: Старший — Сергей Кизер,
Рина и Илья (младший)
(Из автобиографии Лавочкиной Риммы)
Родилась я в городе Биробиджане, в Дальневосточной столице Еврейской Автономии. Детство пришлось на Советские семидесятые, поэтому было оно довольно симпатичным. Воспитывалась я по ряду причин в доме дедушки и бабушки – Абрама и Рахили Кизер. В семье говорили на идиш, к тому же дед был журналистом в местной газете и слыл знатоком этого языка. Но для меня идиш прошёл мимо, зато дед привил мне любовь к русской литературе, поощряемая им, я и стала сочинять первые свои стишки.
Всё детство я любила рисовать, училась в художественной школе, и после её окончания поступила на Худ-граф Благовещенского педучилища. По окончания его преподавала, то, чему меня учили. Стихи писать я не переставала. Но наступили голодные девяностые, и я была вынуждена, уехать в Израиль, где и прожила в счастье и благоденствии семь лет. Но русский язык и ощущение недосказанности, нереализованности звало меня вернуться в Россию. Я взяла сына, (которого родила в 19 лет), пару чемоданов, и начала всё сначала, вернувшись в свой Биробиджан. Я снова создала семью, родила ещё двоих детей, работала ведущей и редактором на региональном, радио и телевидении, заочно окончила Литературный институт в Москве. Сегодня живу и работаю в Санкт- Петербурге. Редактирую детский журнал.
Родители в день свадьбы.
Слева — бабушка Рахиль, воспитавшая Римму.
«Вот мой дед — Абрам Беньяминович Кизер.
В его семье я и жила…» (Р.Л.)
ВЫПАВШЕЕ СЕРДЦЕ
Я почти не помню маму здоровой. Помню только её тёплую грудь и долгую колыбельную, а ещё зелёные глаза…
С раннего детства я жила в семье деда и бабушки, подружки считали, что это и есть мои родители, просто я поздний ребёнок. Да и самой мне так казалось. Но порой, такая тоска сжимала мою душу, что я рыдала неостановимо. Я никогда не могла объяснить взволнованным взрослым причину этих слёз. Теперь-то я знаю, что это рыдало моё сиротство.
Тогда, бабушка крепко прижимала меня к животу и гладила по головке. Это всегда помогало.
В маминой болезни родственники, соседи, и даже незнакомые тётеньки, обвиняли моего отца: — «Если бы он вас не бросил!…»
Я помню, как уходил он с чемоданом — высокий, кудрявый. Отец всегда казался мне красавцем. Помню, как бежала я за ним и кричала:- Папа! Папа!
Он остановился, подхватил меня на руки, а потом отдал запыхавшейся маме, и ушёл. И я горько почуяла: – Папа меня бросил. Было мне тогда три года.
А мама его ждала. Она вся превратилась в ожидание. Она всё молчала, смотрела в окно, часами сидела возле двери, её словно не стало — осталось только ожидание.
И однажды отец вернулся. Он стоял за дверью, глотал пьяные слёзы и умолял впустить. Я, ходила вокруг мамы, и ждала, когда она откроет дверь моему красавцу. Но дедом и бабушкой уже было сказано столько сердитых слов про папу, что я не смела просить, чтобы она впустила его. Маме нужно было лишь щёлкнуть замком и открыть дверь, но она сказала: — Уходи! Ты пьян. И не приходи к нам больше, мы и без тебя проживём.
Но прожить без папы мы не смогли.
Когда я подросла, то познакомилась с женщиной, к которой ушёл тогда мой отец. Она была намного старше моей мамы, веселая, нарядная, хитрющая, как лиса. Ласково мурлыкала она над отцом, и словно придерживала острым коготком, свою добычу. Работала она в ресторане, и потому, отец при ней всегда был вальяжен и беззаботен.
А мама ухнула в болезнь, как в колодец. Мне было четыре года, и поняла я это не сразу. Всё началось со скандалов с соседями. Мама вдруг становилась злой и некрасивой, в таких — же отвратительных превращались соседи. Они скалились, и громко шипели некрасивые слова. Я трепетала от страха и тянула маму за руку: — Не надо! Пошли!
— Они думают, что я сумасшедшая! — рыдала она. — Сволочи! Вы сами сумасшедшие!
Мы жили в деревянном доме: длинный коридор, и большая кухня – одна, на весь этаж, в которую мы теперь ни ногой. Мама стала готовить на старенькой плитке в крохотном коридорчике. Нас, словно окружили враги, они потешались над нами — изгоями. А мама и я, ощетинились и замерли в своём убежище.
Но как же мне хотелось, чтобы мама, снова подружилась с соседями, снова стала красивой и радостной, что бы закручивала волосы и подкрашивала губы. Но она тускнела, полнела и замыкалась.
— «Ну покрась губки…» — канючила я, подавая помаду. Когда же, изредка, она закручивала волосы на бигуди, мне казалось, что счастье снова вернулось в наш дом и мама стала прежней, такой, как и другие мамы, накручивающие волосы.
Но самым большим моим ужасом была мамина история о «выпавшем сердце». От этой истории я трепетала, но мама упорно рассказывала её всем: бабушке, дедушке, знакомым на улице и даже этим гадким соседям:
«У меня выпало сердце. Я взяла его в руки и поставила на место, но не туда…»
— Мама, ты никому этого не рассказывай. Только мне! Только мне! – уговаривала я её. Мне казалось, что стоит маме перестать рассказывать эту страшную историю всем встречным и люди забудут про её «выпавшее сердце» и перестанут с ней ругаться и называть сумасшедшей. Но если ей так хочется об этом рассказывать, то пускай только мне. Только мне! – А уж я — то – «потерплю».
Но мама продолжала приставать ко всем, и никак нельзя было её отговорить. Я с ужасом чувствовала, что мама забывает обо мне, и вообще обо всём забывает, а помнит только о своём «выпавшем сердце». Тогда- то и поселилась во мне глубокая, ледяная печаль, от которой спасали только игры с другими детьми.
Теперь мама подолгу сидела, словно оцепенев. Она не ела, забывала покормить и меня, а наша коридорная плитка совсем перегорела.
Мама, мама, мама, мама… — как заведённая повторяла я, пока она, наконец, очнувшись, спрашивала: — Что, доченька? Кушать хочешь? — И открывала консервную банку.
Наш телевизор давно показывал только полосы, но стоял «для красоты». Но мне было важно, что бы он всё же стоял. Ведь телевизор был в тёплых, весёлых домах моих подружек, и наш, в своём углу, согревал обманом что: — и у нас, как у всех.
Но у нас всё было совсем по-другому – холодно и тихо…
Зато по вечерам, мама для меня рисовала. И это был праздник. В толстом альбоме моя любимая художница рисовала принцев и принцесс, травы и цветы, зверей и птиц. Что мама нарисует сегодня, решала я:
— Нарисуй волка.
— Я не умею.
— Попробуй!
И фокус-покус – вот он, волк. Да ещё какой! Я любила наблюдать за маминым карандашом. Это было, пожалуй, интереснее мультика по телевизору.
Однажды мама принесла домой грязного, замученного голубя, посадила его в корзинку и долго выхаживала. Но он все же умер.
В другой раз она принесла чумазую голую куклу, найденную на помойке. Искупала её в тазу и сшила для неё платье. Нарядив повеселевшую куклу, протянула мне: — Возьми, будет тебе доченька.
Маме всегда было жалко выброшенные игрушки. Она подбирала их, и приносила домой. Но прежде, чем отдать мне, мыла и наряжала. Мне казалось, что мама так играет, как маленькая девочка. У меня же и без того было полно игрушек, и «помойными» я брезговала, брала их и прятала куда подальше: — «Пусть спят!»
Мама жалела и увядшие цветы, и бездомных собак, и побитую молью одежду — всё никому не нужное, казалось ей живым и страдающим. Тогда-то, я и научилась у неё жалеть весь белый свет.
Когда маму положили в больницу, об этом заговорил весь наш городок. Во время очередного скандала, кто-то из соседей вызвал скорую помощь.
Взрослые принялись жалеть меня, будто мама уже умерла. Но я по-прежнему желала одного, что бы мама забыла свою историю о «выпавшем сердце».
Теперь я стала жить у деда с бабушкой. Они души во мне не чаяли. Дед, кормил вкусненьким, и каждый день читал книжки, бабушка гладила по головке, и пела жалостливые песни про «Белокурую Машу-пастушку», обманутую чернобровым подлецом.
С того-то времени я сроднилась с печальной дорогой вдоль леса, по которой бабушка, водила меня к маме в психбольницу.
Когда маму выписывали, то она непременно забирала меня к себе. Я покорно мирилась с полуголодной участью и погружалась в тревожное одиночество. Мне хотелось в тёплый бабушкин дом, но ведь я нужна маме.
Она, бедная, как могла боролась с болезнью: то запоем читала, то просиживала со мной днями и вечерами в кинотеатре, то блуждала по магазинам и приносила домой ненужные вещи, и где только не работала, но держалась на одном месте не больше месяца…
А однажды мама исчезла.
Из детского сада меня забрала заплаканная бабушка: — Лапушка, поживи у тёти Сони, мы с дедом поедем искать маму. – прорыдала она в платок.
Тогда-то я впервые осталась у родственников. Дядя Фима и тётя Соня радушно приняли меня и положили спать в одной комнате со своей младшенькой.
Света – моя двоюродная тётя, была ещё школьницей, она решила меня позабавить чем-нибудь интересненьким.
А ты знаешь, что люди произошли от обезьян?
Я подумала, что Света шутит, и хихикнула.
— Не веришь? Это правда! Тебе потом и в школе об этом расскажут.
Мне стало не до смеха:
— Неееет, это неправда!
— Правда! Честное слово! — торжественно заявила Светка.
И тут я перепугалась не на шутку… Обезьяны, были для меня такими же животными, как тигры слоны и медведи. Я не верила.
-И твоя мама из обезьяны?
-Да!..
-И папа?
— И папа.
-Да ты сама из обезьяны!
-Да, и я из обезьяны, и ты, и вообще все люди.
Я представила превращающихся в людей обезьян, и мурашки побежали по спине.
— Да, ты вруша!
— Вот картинки в учебнике, посмотри.
Но картинки и сам учебник казались мне омерзительными. А Светка настойчиво совала мне его под нос: — Да ты посмотри!
Я отворачивалась. От жуткого учебника дохнуло ужасом, как от истории «о выпавшем сердце».
Я зарыдала. Да, что там — я орала до хрипоты, и вскоре судорожно давилась всхлипами. Прибежали испуганные взрослые, они стали гладить меня по головке, совать конфеты, и ругать Светку: — «Бессовестная, надо же так напугать ребёнка!», но остановить меня было не возможно. Утихла я только в постели, между дядей Фимой и тётей Соней. Они совсем не были похожи на обезьян и я успокоилась.
Дед с бабушкой вернулись печальными — без мамы.
Но через три месяца мама нашлась сама. Она светилась радостью и привезла домой мешок вяленой рыбы и загадочные коренья.: Я соскучилась по своей доченьке, поэтому и вернулась- сказала она родителям.
Всё это время мама жила у ульчей. В их стойбище она добралась по Амуру на катере. Туда её «подбросили» свойские речники. Маленький народ ульчи посчитал её русской учительницей. Вскоре ульчский шаман распознал мамину болезнь, и лечил по- своему, травами и кореньями. А мама приглядывала за ребятишками, пока женщины хозяйничали у очага. Вместе с ними она шила «изузоренную» бисером детскую одежду, и всё вспоминала свою доченьку. На том же катере, вернулась она через три месяца в Хабаровск, и вот – приехала домой…
Сегодня, когда я стала старше той несчастной беглянки, я думаю – лучше б она не возвращалась, возможно, жизнь её сложилась бы иначе – лучше.
Вскоре, мама снова оказалась в больнице. И уже навсегда.
МОЯ ЛЮБОВЬ
В четырнадцать лет Вы все перевлюбляетесь — насмешливо говорила математичка. Она походила на чёрную шахматную пешку — точёная юбка, лаковая круглая голова… Все, кто отставал по математике, были в её глазах «отбросами общества», таким ничего хорошего в жизни уже не светило, разве что метла, задворки и беспробудное пьянство. К таким «отбросам» относилась и я.
Я сидела на последней парте в тени большого стереоскопа, и радовалась тому, что меня не слышно и ни видно. Вероятно, математичка интересно объясняла… Она, в упоении металась по классу, вдохновенно стучала мелом по доске, и таким мощным «аккордом» ставила последнюю точку, что он вдребезги рассыпался. В глазах её горел победоносный огонь, и несколько отличников, сидящих впереди, открыв рты, завороженно следили за всей этой красотой, остальные, зажмурившись, вжимались в парты, при каждом приближении распалённой математички. В любой момент, брызжущая водой тряпка, в руках учительницы, могла залепить в лицо позорную белую пощёчину. Если взгляд твой блуждал, а сам ты безнадёжно силился догнать ускользающую нить объяснения, то, считай, пропало, — в рот полетят грязные брызги, а лицо и одежду украсят белые пятна.
— Она очень хороший педагог! — успокаивала классный руководитель наших родителей, все, кто имеет по её предмету хорошую оценку, поступают в ВУЗы.
— Но и понимают её только отличники, переживали родители, нам приходится учить новую тему по учебнику и самим объяснять её детям.
Математичку боялись все: и её насмешливого взгляда, и мокрой тряпки и едких слов. Стыдить она умела! — «Неужели ты думаешь, что с таким отношением к учёбе, ты принесёшь хоть кому-нибудь пользу? Ты позор не только свой семьи, но и Родины! Ты «слабое звено», нашего общества напрасно будешь коптить небо и переводить на дерьмо продукты. Нет в твоём существовании никакого смысла, и совести ни на грамм. Посмотри, как вялы и ленивы твои мозги, как пуста душа»… каждый из нас готов был спрятаться на последнюю парту, а ещё лучше под неё. Но счастливчиков было не много. Остальные были обречены годами «принимать удар на себя» и всё больше погружаться в подростковую неуверенность.
Математичка любила «поговорить за жизнь»: — «Вы же сами видите, как живут Ваши родители, как изводят они друг друга, — утверждала она про всех сразу. — У вас в семьях война, отцы мечтают убежать из дома. Когда вы их вообще видите?! Ваши матери издёрганы, они с утра до вечера горбатятся на вас, а вы здесь у доски жмётесь и позоритесь, напрасно протираете штаны, купленные вам на деньги, заработанные тяжёлым трудом…
У меня родителей не было, (я жила с бабушкой), но «протёртые напрасно штаны», и мне было жалко, и всё же, не смотря на все старания, математика была для меня «тёмным лесом». Я радовалась тройке за контрольную, которую не нужно было переписывать после уроков. К доске же, не вызывалась никогда, у всех на виду я скоропостижно тупела и заикалась, поэтому математичка довольствовалась моими переписанными с двойки на тройку контрольными.
И вот в начале седьмого класса, она предрекла: «В этом году вы все перевлюбляетесь»
Я вспомнила её слова, в тот момент, когда меня осенило, что это самое со мной и произошло. Любовь свалилась на меня как снежная лавина, всю завалила, закрутила и понесла невесть куда.
Об этом человеке я думала постоянно, с удовольствием вспоминала и смаковала все мелкие детали: какие у неё руки, родинка на шее, кружева на кофточке, как садилась она за мой мольберт, и как, под её карандашом, волшебным образом, преображался мой рисунок. Чем больше она правила, тем приятнее мне было его продолжать, я никогда не стирала ни единой её линии. Потом, я много лет хранила эти рисунки, не потому, что они были моими, в них я видела только её линии. Каждую перемену я расспрашивала её о семье, и знала всё о муже и сыновьях, (один из них был моим ровесником. Как же я ему завидовала!). Я писала стихи только для неё и с трепетом дарила аккуратно исписанные листочки. Нужно отдать должное, она непременно, прямо у меня на глазах прочитывала их, а я жадно впивалась взглядом в неё, читающую, и носила с собой этот образ. Стихи не были прямым признанием, но зашифрованным – точно. Например, о цветке, который растёт в глухой тени, но выживает только потому, что солнце на несколько минут в день освещает его. Этого ему достаточно… «Он за жизнь боролся от того, что у всемогущего светила, доброты хватило для него»
Вероятно, она «ни сном ни духом» не догадывалась о моей любви. Множество исписанных листочков аккуратно складывала в свой ящик, и рассказывала другим преподавателям художественной школы, какие хорошие стихи пишет её Полина Печкина. Со мной она всегда обращалась очень бережно, и как мне казалось, «по- особенному». Ни разу, за четыре года моей «художки», она не оскорбила меня даже взглядом. (А уж как трепетно я его ловила). Однажды, мне очень захотелось подарить ей розы. Непременно розы! Но денег у меня хватило только на одну, но очень шикарную. И тогда я окружила эту красавицу букетом, жёлтых одуванчиков на длинных ножках, сорванных у забора «Художки». Но как же достойно приняла она мой букет, поставила в хрустальную вазу на самое видное место. Ей и в голову не пришло отделить розу от одуванчиков. Словом, она никогда меня не разочаровывала. Когда она болела, я переживала до слёз, и еле сдерживалась, чтобы не звонить к ней домой. А однажды, она пригласила меня в гости. Счастье спустилось мне на плечо полыхающей жар-птицей и я не выдержала её яркого света: – А можно я приду не одна?
Мою возлюбленную это озадачило: — Ты боишься прийти одна? Тогда, пригласи с собой кого захочешь.
Я позвала к ней ещё троих. Они с готовностью согласились. В моей душе шевельнулась ревность, — «кажется, люблю её, не я одна». Но делать было нечего… Перед походом в гости я не спала всю ночь, утром искупалась и одела своё единственное платье (оно и считалось у меня самым красивым).
Домашняя учительница была ещё прекрасней, чем «школьная». Её тёмно-карие бархатные глаза были похожи на влажные цветы. Она оказалась невероятной затейницей и рукодельницей. Мы и в «Художке» под её руководством сотворяли небольшие гобелены. Здесь же, над кроватями детей, гобелены цвели пышными цветами, эльфами и стрекозами. В кухне расписные стены и мебель и повсюду яркие акварельки к её милой «Дюймовочке». Иллюстраций к этой сказке занимали ещё со студенческих времён, и сейчас дом её был наполнен ярким миром «Дюймовочки». — Я всегда мечтала о дочери, — рассказывала она, а Б-г дал троих сыновей, вот и нарисовала она себе доченьку. Дюймовочка на её рисунках и впрямь была маленькой пухлой пятилеточкой, совсем не готовой выходить замуж ни за каких принцев. Её рисунки были наполнены добрыми мышами и жабами, всевозможными цветами и листьями в мягких прожилках. (Именно её манера рисования и наложилась на мою).
Учительница угощала нас тортом и разными вареньями, и разговаривала запросто, как со взрослыми, ничуть не фасонничая. Словом, она опять меня не разочаровала. В художественную школу, как мне тогда казалось, я ходила только ради неё. Став взрослой, я поняла, что и ребёнком-то, по настоящему, я была только в «Художке». Дома я жила не детской жизнью: всевозможные очереди за продуктами, стирка, уборка, уроки… Бабушка была слепа и если варила суп, то непременно с газетой, в которую было завёрнуто мясо, я притерпелась, спокойно вынимала из тарелки газету и ела. Но ходить одна по городу бабушка не могла, потому, что ослепла недавно, она запиналась и падала. Если я гуляла во дворе, то бабушка кликала меня у подъезда, как старик у моря «золотую рыбку», и я прибегала, но из-за бабушкиного еврейского акцента была объектом насмешек всех дураков нашего двора. Да и в школе я была изгоем, как раз из-за «единственного» платья. Его одного, явно не хватало, что бы я пользовалась уважением среди ровесниц. Моё детство пришлось на время «доставания по блату». Все эти социальные хитросплетения меня мало интересовали, а родственников мало интересовала я, — так и росла, как трава в поле. А тут ещё эта математичка со своей тряпкой… И я благодарила Б-га, что сидела в самом защищённом от оскорблений месте.
Зато в «Художке», я считалась заводилой и хохотушкой.
-«На всю улицу слышно как ты заливаешься», — говорила мне учительница. Фантазия моя была неистощима, вместо двух эскизов я делала десять и считалась одной из талантливых в школе.
Выпускной в Художественной школе стал для меня трагедией. Я готова была снова поступить в первый класс, лишь бы избежать прощанья. Но, сдерживая слёзы, я по-прежнему смеялась и балагурила. Но всё же… была отлучена от своей возлюбленной и томилась страшно.
Прошло время, я закончила художественно-графическое училище, и влюблялась уже «по-человечески» — в парней. (Да ещё как! Каждый раз, как в последний). Став журналистом, я писала про свою, ни разу меня не разочаровавшую учительницу статьи, работая на телевидении – делала передачи и сюжеты… Но никогда, ни разу не обмолвилась о том, как серьёзно и болезненно её любила. Я не знаю, догадывалась ли она о чём либо, но была самым достойным «предметом обожания», и думаю, не меня одной… Впрочем, почему была?! Она и сейчас работает в той же Художественной школе. (Представляю, сколько вокруг влюбившихся в неё учеников!)
Кстати, в художественном училище, тоже была математичка, со странным именем – Нона Васильевна. Она объясняла так понятно, так доходчиво, что у меня текли слёзы от досады: «Как же всего этого я не понимала в школе?! Оказывается — это было так просто!» Нона Васильевна считала меня очень одарённой, и сожалела, что я, довольствовалась малым, и не имела дерзости развивать свои математические способности.
Самолётная молитва
Мы дёргаем небо за нити,
Мы сплошь из ветрил и руля,
Но нас всё равно примагнитит
Смешная простая земля.
Но каждый напыщен и взмылен,
И жизнь именует судьбой.
О, Господи, где мои крылья?!
Мой дом где-то рядом с тобой…
Но мне эта участь не светит.
И я непременно вернусь,
Туда, где грустят мои дети
И машет берёзами Русь.
Туда, где ухабы да хатки,
Туда, где трава, да дрова,
Где сплошь — сырьевые придатки
И глухо–бездонны слова.
Почто я из боли и пыли,
И гадок мне глянец и лоск?
О, Господи, где мои крылья?!
Одни только перья, да воск…
Одна только милость, да жалость,
Которую в землю пролью.
О, Господи, что мне осталось,
Когда я так сильно люблю?
***
Я с детства не любила математику.
Её азарт: «Внимание, на старт!»
Её стальных безжалостных солдатиков:
Их выправку, их форму, их штандарт.
Они пулялись ядрами и копьями,
Они в лицо плевали со страниц,
Они кричали:- Будь ты трижды проклята,
Растяпа, и тупица из тупиц!
О, сколько было слёз над ними пролито!
И вот, закрыв учебник на засов,
Решила я, что обойдусь без ноликов,
Без возраста, без денег, без часов…
Я не знаю, сколько мне зим и лет,
Я живу под небом – трава-травой.
Я имею всё, и любовь и свет,
И хранит меня фотосинтез мой.
***
И будет лето …
А это значит,
Что будет спета
Душа иначе.
Качнётся ересь
На тонкой ножке,
И я согреюсь
В её ладошке.
Я буду квакать
В лицо подружкам,
Я буду плакать
В плечо лягушкам.
И будет лето …
Конечно, будет.
Оно из ветра
И длинных буден.
Едва скользила,
Слегка белела …
Я еле зиму
Преодолела.
Я скрежетала
Сухим листочком …
Я прижимала
Тугую почку.
Тугую почку –
Тугую память …
Чтоб тёплой ночью
Её расправить.
И будет лето
Царить повсюду.
Я знаю это,
Ну, а покуда…
Терпи, не сетуй,
Сожмись в калачик,
И будет лето.
–А это значит!..
***
Лишь бы плакали звёзды,
И смеялась трава,
И качали бы гнёзда
На плечах дерева.
А трухлявые стены,
Рассыпались бы в тлен,
Лишь бы царство растений
Подымалось с колен.
И лозою зелёной
Вознеслось к небесам,
Лишь бы солнце влюблённых
Целовало в глаза.
И от страсти качало
Молодые тела,
И кукушка кричала,
И ромашка цвела…
Скоморохи. Акварель. Поле. Акрил. Ева. Акварель.
Детство. Холст. Масло.
================================================================
Ведущая:
Инна Костяковская
Ведёт свой поэтический блог на медиа-портале «Киев еврейский».
Адрес литгостиной innaroz1@yandex.ru